Вошел Виталин.
Он был бледен, на его лице было видно болезненное утомление, его глаза были странно мутны.
– Откуда ты? – был первый вопрос Искорского…
– Мало ли откуда, – отвечал Виталин рассеянно, садясь на противоположный диван.
– Ты обедал? – спросил опять Искорский.
– Да.
– Где?
– Там… у одного знакомого.
– Да вздор, не обедал…
– Когда я тебе говорю, что обедал…
– Где ты был полторы недели?
– А что? меня искали?
– Хозяин надоел просто.
– Нет ли писем?
Искорский вынул из ящика стола одно маленькое письмо, запечатанное черной печатью.
Виталин молча взял его, распечатал и, пробежавши, положил в карман.
– Только? – спросил он холодно.
– Только.
– Послезавтра идет моя драма, – начал Виталин. – Получивши деньги, я уезжаю тотчас же из Петербурга.
– Куда?
– В Сибирь.
Виталин подал Искорскому с этим словом письмо, которое тот пробежал тотчас же.
– Безумие! – сказал Искорский, отдавая письмо назад.
– Не думаю.
– А я знаю, – продолжал тот, – а я вижу отсюда, что из всего этого будет. Дело конченное и решенное, что ты не в состоянии еще успокоиться.
– Я?… а пора бы! – отвечал Виталин с горькою улыбкою. – О нет, – сказал он, – вон, вон отсюда, поскорее вон отсюда. Чего мне ждать теперь? Да и глуп я был, когда ждал чего-нибудь прежде!.. Там, по крайней мере, мне останется только скучать.
– Что за отчаяние?
– Что за отчаяние? хорош вопрос! Да неужели тебе самому все это не надоело? Чего ждать? все одного – страдания.
– Да разве не везде одно и то же, по крайней мере для тебя и для меня?
– Говорю тебе: там мне будет полная свобода скучать и хандрить.
– О старом вздоре?
– Хотя бы и о нем.
– Славная цель, однако! Но тише, – прибавил Искорский, – сюда идут.
В коридоре снова послышались шаги, и казалось, двух человек… Вскоре за дверью раздался резкий и повелительный голос: «Это я, отворяйте!».
– Редактор, – прошептал Искорский, и губы его сардонически сжались на минуту. Он подошел к двери и повернул ключ.
В комнату вошли два человека.
Один из них обладал наружностию, которую я назову воинственною, потому что не умею иначе назвать ее, да и потому еще, что привык на все смотреть через призму табели о рангах. Он был еще очень молод и по всем признакам страшно недоволен своею молодостию; бледным и слабым, совершенно финским очертаниям его лица сообщали выразительность только усы, возделываемые с бесконечною любовью. Движения его были резки и каждое из них, казалось, говорило «каков я, а?…». Он часто пристукивал каблуками, что, впрочем, за недостатком шпор не производило желаемого эффекта. На его лице вечно сияла улыбка неизменного самодовольствия; его речь была чрезвычайно резка и через три слова приправлялась постоянно выражениями, никогда не видавшими печати.
Другому господину, вошедшему с ним вместе, было, казалось, лет под пятьдесят. Он был довольно полон и невысок ростом; его несколько лысая голова, его полное и круглое, даже несколько распухшее лицо, нос красный к оконечности высказывали его натуру с первого раза: никогда, может быть, вы не вспомнили бы так ясно Шекспирова Фальстафа, как при взгляде на этого человека. Его припрыгиванья, так несообразные с летами, его претензии на светскость и изобилие – и вместе с тем летний костюм в половине зимы – все это представилось бы вам чрезвычайно комическим, хотя при более долгом наблюдении едва ли бы смех ваш не заменился глубоким, болезненным состраданием. И не одно то только поразило бы вас грустию, что этот человек не вынес ничего из своей долгой жизни, кроме беспутства и претензий на светскость… нет! вглядевшись в него пристальнее, вы уловили бы в нем искру еще не совсем заглохшего ума и, может быть, еще человеческого страдания…И в самых претензиях его на светскость и изобилие проглянуло бы вам, может быть, сознание ложности положения, хотя это сознание и приняло, от бесхарактерности, чудовищную форму. Отношения его к первому описанному нами лицу с первого взгляда казались слишком унизительными; видно было, что он сам понимает это унижение, что он презирает того, перед кем он унижается, – но что искушение хорошего обеда сильнее в нем мысли о человеческом достоинстве.
– Ну что? – начал молодой человек, только что успевши войти и стукнувши правою ногою, – ведь я говорил вам, что он меня надует? – Вопрос относился к Искорскому, а слово он – к Фальстафу. – А! Виталин, здравствуйте, – продолжал он, протягивая два пальца правой руки, с аристократическою претензиею.
– Здравствуйте, барон, – ну что вы с журналом? – сказал тот.
– Я вам говорю, – надул, подлец… Ты не обижайся, – продолжал он, обращаясь к Фальстафу, – ведь мы здесь все свои… К** и покупать не думал.
– Ну, что ж К**, ну, что ж мне К**?… – заговорил самоуверенно и скороговоркою Фальстаф. – Я и знать-то его не хочу, твоего К**. Да вот Костоедов… ведь ты знаешь, я, братец, у него всякий день обедаю, трюфели, братец, вчера были такие… ну и того, знаешь… Вот я ему и говорю: Купи, братец, журнал. Да что Костоедов? я сам, братец, у тебя куплю; хочешь пять тысяч? хочешь, а? хочешь?
– Полно, братец, вздор врать, – отвечал барон с презрительною улыбкою.
– Вздор, я – вздор?… Оно надобно сказать правду, – ты забываешься, мы с тобой друзья, но правду-таки все надобно сказать; да и что же у тебя за журнал без меня будет?.. А уж пять тысяч найду, да вот хоть сейчас, поедем к Костоедову.
– Да я не возьму пяти тысяч, – отвечал барон, впрочем, уже не презрительным тоном.