Говоря это, Виталин нервически смеялся.
Ее голубые глаза потемнели от слез, она хватала обеими руками его похуделые и маленькие пальцы.
– Бедный, – прошептала она, – ты все еще не позабыл ничего прежнего?
Он был тронут ее участием и, схвативши одну из ее рук, поднес к губам.
– Зачем ты здесь? – повторил он тихо и нежно, смотря на нее глубоко грустно.
– Это ты узнаешь нынче же, – отвечала она как-то робко и принужденно.
– Отчего не теперь?
– Не все ли равно тебе?
– Ты знаешь, как я не люблю откладывать того, что можно узнать сию секунду, на целый день.
– Впрочем, – сказала она, принужденно-весело, – что же такое нынче или завтра? Итак, мой добрый друг, не удивляйся, не брани меня… я – актриса.
И сказавши это с усилием, она опустила ресницы.
– Ты актриса? – почти вскричал Виталин с радостным изумлением.
Тон его ответа произвел на нее какое-то странное действие; она вся оживилась, ее щеки вспыхнули румянцем, и она бросилась к нему на грудь.
– Ты не упрекаешь меня? – спросила она с радостью ребенка, который ждал упрека и услыхал слово любви.
– Я – упрекать тебя, моя сестра, мой друг, мое дитя, – говорил Виталин, целуя ее белокурые локоны. – Я упрекать тебя? Да ты с ума сошла?… Я, который мечтал видеть тебя Офелией Шекспира, тебя, живое повторение Офелии… И мои мечты сбылись? Знаешь ли, что это, может быть, в первый раз мои мечты сбылись?… Дитя, дитя, ужели ты думаешь, что я сам не был бы актером, если бы не мешали мне проклятая грудь и расстроенные нервы?
– Сумасшедший, – сказала она с улыбкою, поправляя локон, – ты все тот же сумасшедший, все тот же (продолжала она шепотом), который своим безумным учением чуть не… – она не договорила.
– А что?… ты забыла его?… – спросил Виталин полушутя, полугрустно.
– Забывается все, хотя грустно и горько, – отвечала она, задумчиво и склонив голову.
– А я тогда любил тебя, любил сильней, чем он, хотя не так порывисто.
– И говорил все о нем и умолял за него?
– Ты его любила?
– Да, и его и тебя, почти равно.
Виталин задумчиво взглянул на нее и потом прошептал почти про себя: «Быть может, его я любил тогда больше, чем тебя, больше, чем себя. Но что прошло, прошло, – продолжал он громко, – давно ли?…».
Карета остановилась перед одним из домов Малой Морской. Начатая речь осталась без окончания. Лакей отворил дверцы, спустил подножку… красавица выпорхнула и была уже на лестнице, когда Виталин только что вышел из кареты.
– За мною, – сказала она ему. – Иван, отпусти карету и вели приезжать завтра.
Виталин последовал за нею и остановился только, когда она дернула за звонок отделанной под карельскую березу двери, в третьем этаже.
Им отперла старушка в трауре и белом чепце и с удивлением взглянула на гостя.
– Анна Игнатьевна, Анна Игнатьевна, – вскричала она, – поскорее кофе, я иззябла, – и вслед за этим бросила на стоявший в передней комнате маленький комод свой роскошный салоп и побежала далее. Виталин за нею.
Анна Игнатьевна покачала ей вслед головою, свернула бережно салоп, повесила на крючок пальто гостя и ушла в боковую дверь.
Квартира нашей артистки была просто чиста и опрятна, но вкус женщины в размещении всего, какой-то стройный беспорядок сделали из нее изящную квартиру. Она состояла из четырех комнат: передней, кухни, в которую ушла Анна Игнатьевна, приемной, где стоял в углу тишнеровский рояль и как-то комфортабельно была расставлена немногочисленная мебель, и спальни, заменявшей и уборную.
Виталин сел на диван, стоявший у стены. Хозяйка скидала с себя перед трюмо в спальне шляпку и боа…
Перед диваном стоял рабочий столик и на нем лежала рукопись. При первом взгляде на эту рукопись по бледным губам Виталина пробежала ироническая улыбка.
– Послушай, какая у меня роль теперь будет! – сказала она, входя в приемную в одном уже платье, которое выказывало всю стройность ее стана.
– Что же? – отвечал он, перевертывая страницы рукописи. – Роль в самом деле недурна.
– Недурна?… Но ты не знаешь этой драмы!
– Я? – Он захохотал самым искренним смехом… – Помилуй, когда она моя и когда она мне вот где села, – прибавил он, показывая на шею, – благодаря… – он не договорил.
– И это твоя драма? – спросила она с каким-то детским восторгом и сложивши руки.
– Моя, точно так же, как это шитье твое, – отвечал он взявши какую-то бисерную работу.
– Ах, не трогай, пожалуйста, ты мне все перепутаешь… Послушай же, – продолжала она, садясь подле него и положивши на его плечо руку, – тебя ждет слава, Арсений, слышал ли?… тебя ждет слава, тебя ждут рукоплескания…
– Отдаю их тебе, если они будут. Ты думаешь, нужна мне твоя слава, ребенок, – отвечал он, играя ее локонами.
– Слава, рукоплескания! – возразила ему она с неистовым восторгом. – О нет, ты лжешь на себя, ты любишь славу, ты должен любить славу – ты гений.
– Гений! Наталья, Наталья, ты, верно, уж давно привыкла к этому слову. Но что мне за дело, – продолжал он с печальною улыбкою, – гений я или нет. Думаешь ли ты, что этого названия, что уверенности в этом названии станет добиваться человек, который много жил, чтобы думать о самом себе. О нет, – продолжал он, приподнявшись и пройдя два раза по комнате, – о нет, я не хочу твоей славы, я не хочу названия гения – и вовсе не из отвратительно-ложной скромности: нет, я вовсе не скромен, я знаю себе цену. Это, – сказал он, остановись перед нею и тоном совершенно холодным, взявши свою рукопись, – это – гадость страшная, гадость, от которой мне придется краснеть, но от того-то, что я краснею за нее, находят на меня минуты сатанинской гордости, сознание огромной силы в себе самом… И между тем, сознавая эту силу, клянусь тебе моею совестью, – я не хочу названия гения, я не хочу славы.