И между тем не было ни одного человека, который бы в отношении ко мне был так терпелив, как я ко многим. Впрочем, и то сказать, разве я мог когда-нибудь высказаться? То, что я высказывал, принимало всегда какой-то нелепый, недействительный образ, в который нельзя поверить, в который я сам не верил.
Мы страдаем, страдаем страшно и бесплодно; жизнью слов, жизнью воображения переживаем мы все, что действительность может дать, – и вносим в нее одну скуку и утомление, потому что знаем наизусть все, что она может дать, и потом, разумеется, виним эту действительность, как будто ее вина, что безумными снами, внутренним развратом истощили мы все жизненные соки. Мы жалуемся на бессилие воли, и жалобы эти основательны, если хочешь: по замечанию одного знакомого мне медика, все болезни нашего времени происходят, по преимуществу, от расстройства нервов… Но это вовсе не Fatum, лежащее на нашем веке: в том, что «над миром мы пройдем без шума и следа», виноват не век, но мы сами. Воля-то есть в нас – но крепкие жилы этого лука мы натягиваем для того, чтобы стрелять в воздух.
И таково между тем состояние современного общества, и тем лучше, что оно таково: я рад душевно, когда услышу, что где-нибудь в отдаленном уголке нашей неизмеримой родины таится глубокое безотрадное страдание – потому что оно-то для меня и признак воли.
Но дело в том, что мы все страдаем, потому что все лжем сами на себя. Было время, когда мир во зле лежал, – теперь он лежит во лжи. Ибо ложь не зло, вовсе не зло, напротив, ложь есть сознание добра, сознание истины, страдание по сознаваемой истине, страдание о том, что эта истина только сознается, а не выполняется. И потому что истина не выполненная, а только сознанная, есть одно разрушение старого предрассудка, дух лжи – дух разрушенья. Само собою, вступая в действительность с предвкушением будущего, мы вносим в настоящее одно страдание и скуку… И эту скуку мы боимся назвать ее собственным именем и зовем ее бессилием воли. Оно и понятно, пожалуй; не много найдется личностей, которые бы смело сказали: «Вот это я пережил, вот это для меня старо», когда им кажется, что для других, для большинства это вовсе не старо; но много ли найдешь ты таких, которые бы не страдали более или менее старостию тяготеющих над ними понятий?… Человеческой личности ни одной, это я скажу смело… А назвать вещи их собственным именем как-то страшно… Возьмем, например, хотя ту же молодость. То, что называли молодостью наши отцы и деды, – для нас это прошло в восемнадцать, девятнадцать лет; а действовать в двадцать как подобает мужу и человеку – для нас неуказное время… А силы есть, стало быть, есть и потребность напрягать их… Точно так же неуказное время запрещало нам в пятнадцать лет жить жизнию юноши, и мы переживали эту жизнь только снами. Да! мы лжем, страшно лжем на самих себя, мы сами создаем себе страдания. На нас тяготеют еще готовые данные прошедшего, и за этими данными мы вечно осуждены тщетно искать самих себя, своих собственных понятий долга и нравственности, своего собственного воззрения на жизнь. Каждый из нас – актер, который славно играет известную роль, но никогда не забудет, что эта роль принята им на себя добровольно. Каждый из нас обманывает сам себя, обманывает даже в минуту самозабвения, обманывает потому, что предвидел это самозабвение, что искал самозабвения, сна, а не жизни.
Но что за различие между сном и жизнью? Сон, особенно у человека напряженного и нервически расстроенного, – жизнь, создаваемая им самим, жизнь, в которой ему светло и привольно, потому что ее явления совершаются по законам его мысли.
Что за дело, что эта жизнь – обман для других. Обман, обман! Истина для всех – часто обман для одного, и если хотя уже для одного она обман, можно быть уверенным, что будет время, когда она разоблачится для многих… Обман! – но разве не обман всякая перспектива, раскладывающаяся перед нами под сиянием полного месяца и дарящая нас минутами примирения и молитвы, минутами, когда на душе светло и свободно… Истина здесь в одной только целости, в одной стройности и разумности сопоставления предметов: подойди ближе, и предметы, отдельно взятые, тебя разочаруют.
Я давно уже не ищу истины, а ищу счастия, в чем бы оно ни было.
Жаль одного только, по поводу чего я и написал это длинное оправдание обмана, что другие не хотят согласиться со мною. Сказать правду – эта женщина начинает меня мучить. Слезы и вечно слезы – о чем, уж этого я просто не понимаю или, лучше сказать, не хочу понимать. Недоставало одного только, чтобы она мучила меня ревностию. Вероятно, уж следует непременно, чтобы любовь была с ревностью: нет повода – что же за дело? Надобно его создать, а то как же можно обойтись без ревности? Но очень любопытно узнать, к кому она меня ревнует?
Разные драматические положения меня, наконец, бесят. Дай бог и без страстей-то прожить, слыхал я часто от одного почтенного человека, а это еще со страстями. Влюбилась, перелюбилась – и господи! прибавлял он всегда, обыкновенно поднимая руки кверху. Ведь есть же наслаждение мучить себя небывалыми призраками!
Вчера я играл в преферанс с ее мужем и еще с одним, кажется, чиновником же – впрочем, бог его ведает, на лбу не написано… Она сидела подле мужа, смотрела ему в карты и указывала, с чего ходить. Я проигрывал по обыкновению… Один раз ему удалось оставить меня без трех в червях. Он так самодовольно открыл в эту минуту свою серебряную табакерку, так весело прищелкнул ее сбоку, что я смотрел на него с истинным наслаждением.
– Каково мне счастие-то везет, Арсений Федорыч, – сказал он, опрокинувшись на спинку кресел и подмигнувши левым глазом на жену.