Он добрался наконец до своей квартиры, которая была в одной из отдаленных улиц Коломны. Когда он вошел в нее, она показалась ему еще теснее, еще печальнее, чем обыкновенно.
Изнеможенный, он упал на постель и рыдал долго, рыдал безутешно.
Тщетно он хотел заснуть. Ему предстала иная полоса жизни. Он был опять, казалось, в кругу одного семейства, он опять, казалось, с безумным увлечением говорил в нем о своих верованиях, о своей ненависти, не смея ни слова сказать о своей любви, и, облокотись на стол, с глубоким сочувствием слушала его женщина, которую одну в целом мире считал он себе равною, а прямо против него сияли болезненно ярко-голубые очи другой женщины, у ног которой он хотел упасть, чтобы долго, безумно долго смотреть в ее болезненно сияющие очи…
Она его не любила. Жгучий трепет бегал по телу Арсения; из уст его вырывались бессвязные слова, странные, как бред горячки.
Било четыре. Он все еще лежал с открытыми глазами, томимый пыткой невыносимого, безнадежного страдания.
Теперь пора мне поближе познакомить читателей с героем моего рассказа.
Арсений Виталин – с первого взгляда принадлежал, казалось, к числу тех, к несчастию, может быть, многих молодых людей нашей эпохи, которые, слишком рано предавшись наслаждениям, теряют вкус ко всему и, чуждые вовсе условий общества, в котором они живут, остаются в состоянии вечного отрицания и тягостной, мучительной апатии. Такие явления странны и даже смешны, если хотите, но всего более грустны… Апатия налегла на них не потому, чтобы силы их истощились в борьбе с действительною жизнию; нет, эти силы погибли в борьбе с призраками; они сами знают, что мучат себя этими призраками, истощают себя неистовыми снами, – и потом дрожат нервически, выходя на свежий воздух жизни, и бегут опять в свое призрачное я, потому что вне его их пробирает дрожь, которую они считают следствием холода. На таких личностях лежит печать постоянного разочарования; но многие не верят в искренность этого разочарования, забывая, что силы, как тетива лука, слабеют равно, напрягаемые с целию или без цели, что жизнь в грезах истощает более настоящей жизни, потому что в ней нет питательных соков последней.
Но мы ошиблись, сказавши, что Арсений с первого раза казался явлением такого рода; мы все, люди XIX-го века, не способны верить в возможность эксцентрических страстей и убеждений, хотя страдаем все, все до единого, более или менее. Нет, при первом сближении с Виталиным вы бы подумали, что это умный человек, – единственное качество, которого в нем не отвергал никто, но что жизнь этого человека двоится, как у многих господ, которых вы видите вечером в каком-нибудь из московских салонов горячо отвергающими основы всякой жизни и деятельности при современных условиях общества и которых вы встретите утром в одной из канцелярий отправляющими с изумительным терпением должность столоначальника.
Виталин и сам способствовал бы этому обману; у него была страсть казаться человеком положительным, но он был слишком ветрен и даже слишком раздражителен, чтобы поддержать обман. Была эпоха, однако, – и эта эпоха в жизни его тянулась долго, – когда обстоятельства заставляли его с желчью в сердце играть искусно принятую роль. Он был где-то учителем и по многим отношениям считал себя обязанным обманывать всех и каждого ревностию к науке и изученными энциклопедическими познаниями. Это было для него пыткою, но играл он свою роль легко и непринужденно, потому что, в самом деле, в наше время очень нетрудно играть подобную роль. Виталин читал без толку и без системы, но читал чрезвычайно много; он наблюдал, кроме того, с удивительною восприемлемостию; одного слова, схваченного на лету, достаточно ему было, чтобы вывести из него целую систему, и, продумавши один вечер над двумя или тремя положениями Спинозы, он рассказывал на другой день, что изучает Спинозу, а на третий пускался уже в пропаганду его учения, с циническим хладнокровием и бесстыдством, над которым сам он хохотал злобно внутри самого себя. Он был слишком уверен в том, что другие точно так же изучают предметы; притом у него была своя тактика: «Рыбак рыбака видит издалека», – думал он, и с людьми, которые так же, как он, не верили в филистерскую науку, разговор, начавшийся обыкновенно с взаимных самонадуваний, переходил на живые вопросы жизни, а труженики односторонней идеи, люди, которые в состоянии заниматься изысканиями частными, обыкновенно слишком скромны, чтобы сметь и подумать даже знать что-нибудь, кроме своего предмета, и слишком добросовестно ограниченны, чтобы подозревать цинически-нагую ложь знания… Потому Виталин считался человеком, подающим большие надежды, и даже все резкие выходки его против всех условий общественной нравственности вызывали только одобрительную улыбку, в которой так и выражалось: «Уходится, дескать, молодой ум гуляет, будет со временем как мы же»… Был ли виноват Виталин в своем циническом неверии – вопрос, трудный для разрешения. Была пора, он был молод, он был так чист душою, он в каждом человеке, который на словах проповедовал то, а на деле другое, – готов был видеть избранника и жреца истины, и каждое слово этого избранника было для него искрою, брошенною в порох. К одному из таких избранников он, способный привязываться глубоко и пламенно, как женщина, привязан был узами беспредельного уважения и беспредельной любви. Но когда этот человек спокойно перешел в грязную филистрическую жизнь, когда Виталин поневоле должен был увериться, что желчная раздражительность этого человека была просто следствием эгоизма холостяка и исчезла сама собою в сладких семейных сценах, когда этот человек, когда-то гордый и независимый, стал уже не без удовольствия мечтать о превосходительстве, – это явление, самое обыкновенное, самое разумное, может быть, заставило Виталина увидеть вещи в их настоящем свете.